Августовская ночь была темная, пыльная и ветреная. Набережная Фонтанки между Симеоновским и Цепным мостом, усаженная деревьями, казалась совсем пустынной. Изредка проезжал извозчик, и копыта его клячи с резким, тяжелым звуком падали на асфальтовую мостовую. У ограды садика перед Инженерным замком порою мелькали какие-то фигуры и быстро исчезали за ветками еще густых деревьев.
Девушка среднего роста, довольно полная, раза три прошлась взад и вперед. Она, очевидно, ждала кого-то. Благодаря белому платку на голове, – ее нетрудно было заметить, хотя сухой и теплый ветер совсем задувал огни фонарей.
Девушка опять повернулась и пошла тихо, вглядываясь в темноту. Вдруг она заслышала мелкие, но звонкие шаги – и через минуту очутилась перед Корвиным. Шинель у него была застегнута, шапка сдвинута слегка назад.
Хотя девушка и узнала его, однако спросила:
– Это ты, Лаврентий?
– Сам своей персоной. По вашему же письму. Что угодно?
– Скажи мне по совести, Лаврентий, зачем ты из лагеря приехал? К ней опять?
– Я вас, Агаша, откровенно говоря, не понимаю. Какое такое право вы имеете меня выслеживать? Когда это я уверял вас в своих чувствах? Я, напротив того, говорил, что по всем вероятиям свадьбе нашей не бывать. Ну, были вы у меня два раза в лагерях, ну, и что ж из того? Я это отлично понимаю, что мать вас строго держала, и после захотелось вам на своей воле погулять. А шестьдесят рублей ваши брат вам с благодарностью не далее первого сентября отдаст.
– Да что мне эти шестьдесят рублей! – прошептала Агаша. – Ты мне скажи, зачем ты из лагеря приехал? На душеньку свою любоваться? Уж и красавица теперь стала…
– Какова бы ни была, да нам мила, – произнес Корвин, но довольно задумчиво.
Агаша стояла, прислонившись к ограде. Белый платок ее мутно белел в темноте.
– Лаврентий! – выговорила она еще тише и от волнения сильнее пришепетывая. – Лаврентий, я тебе эти шестьдесят рублей прощу, и коли брату нужно, я ему еще пятьдесят дам, а не видай ты ее – ну, что тебе! Поезжай нынче же в лагери обратно, а немного времени спустя и я туда приеду. А? Знаю, что не мила я тебе теперь, да за что же гнать-то меня? Гнать-то причины нет…
Корвин на мгновение задумался в нерешимости. Брат его не только не мог отдать Агаше скоро взятые шестьдесят рублей, но опять попался, и отец уже написал подозрительное письмо. Выпутываться было необходимо. Однако в темноте он сделал презрительную гримасу и сказал:
– Ты не воображай, пожалуйста, что брат Петька очень в твоих деньгах нуждается. А гнать я тебя не гоню. Приезжай, пожалуй, в лагерь в тот четверг. Да уж и деньги кстати привози. Я брату скажу.
– Голубчик, Лаврентий, ты не веришь, я тебя так люблю! – воскликнула Агаша, всплеснув руками. – Я истомилась вся. Не видай ты ее, Лизку! Фальшивая она. У нее и до тебя был мальчик. И теперь вот ребенок. Ведь это ничего неизвестно. Мало ли за ней зиму ухаживали! И Васька егерь, и мало ли!..
– Молчи ты, тоже! – прикрикнул Корвин. – Завела опять. И если ты Лизавете обо всех наших делах слово скажешь – я решительно говорю: ни за что не отвечаю.
И тут на Корвина не шутя напал панический страх, что обо всем узнает Лиза, прогонит его. Потерять, не видеть Лизу ему казалось невозможным. Он подумал было, не бросить ли Агашу, не сказать ли ей напрямик, чтобы она убиралась, не уйти ли теперь от нее?
Но ни голос, ни руки, ни ноги не могли сделать нужных для того движений, а напротив, он сейчас же зашагал рядом с влюбленной Агашей, беспрекословно пошел ее провожать, только в горле у него были слезы, а в сердце ужас перед будущим и несознаваемая, но нестерпимая жалость к самому себе.
Листья деревьев парка на Петербургской стороне успели побледнеть, потом покраснеть и даже кое-где потемнеть во время сентябрьских дождей, когда вдруг, в самом начале второго осеннего месяца, солнце опять выглянуло и робко заблестело на увядающем небосклоне. Небо уходило вместе с солнцем: солнце стало дальше, небо стало выше и бесцветнее, точно глаз не мог уже уловить слишком далекой синевы. Поникшие, ярко-желтые на верхушках деревья стояли не шевелясь, в грустном ожидании. Внизу, на промокших насквозь дорожках, где лежали длинные-длинные полосы солнечного света и вороха упавших листьев, веяло сыростью и открытой могилой. Был праздник, но какой-то слишком торжественный, слишком серьезный, невеселый праздник.
И богатые, и бедные обрадовались солнцу.
Мчались коляски, медленно тянулись извозчики, направляясь к Островам. На тротуаре, около одного из самых грязных домов Кронверкского проспекта, стояли, взявшись за руки, три девочки. Они смотрели не на проезжавшие экипажи, а мимо, в одну сторону, точно ждали кого-то.
Девочки были – три младшие дочери чиновницы Анны Маврикиевны – Олька, Лелька и Сонька. Мать велела им сторожить, когда приедет барыня, и указать ей дорогу в квартиру.
Барыня вызвалась крестить новорожденного сына Лизы, которая находилась в то время у Анны Маврикиевны.
Почтенная дама любила оказывать услуги и даже обижалась, если этих услуг не принимали. Когда с Лизой случилось «несчастье», она почему-то страшно взволновалась и с великодушием необъяснимым предложила Лизе переехать к ней. По выздоровлении Лиза снова должна была возвратиться на прежнее место, к Лидии Ивановне; только барыня, наслышавшись разных ужасов о воспитательных домах, где бедные дети мрут, мол, как мухи, – решительно запрещала Лизе отдавать туда ребенка, а лучше пристроить его куда-нибудь на «вольное воспитание».