Том 4. Лунные муравьи - Страница 92


К оглавлению

92

О, милые юноши! Как я им завидовал! Завидовал не только их красивой и нежной одежде, – завидовал стройности их стана, профилю, гордому и женственно-тонкому, завидовал им, жившим в невозвратное время красоты, благоуханий и полное изысканных упоений.

А больше всего я думал о любви. То есть я воображал, что совсем о ней не думаю, и не смею думать, – а между тем думал только о ней. Когда я сознавал, что думаю о любви, ловил себя на этой мысли, – я приходил в ужас. Зачем? Зачем? Неужели искать любви, какую может дать затянутое в корсет сердце барышни, дочери соседнего помещика или чиновника в ближнем городе? Любовь казалась мне чем-то ужасающим, недосягаемо-великим. Только такой любви я хотел; знал, что никогда не встречу ее, а потому не желал никакой любви, твердо решился никогда не любить.

Часто Акимовна, видя меня за книжкой на балконе летом или зимой у топящейся печки, молчаливого, занятого своими мыслями, – покачивала головой и произносила поучительно:

– Эх, голубчик вы мой! И все-то вы один да один. Человек молодой, красивый – и никакой ему утехи. Жениться бы вам, батюшка мой, вот что. Молоду жену в покои привесть. И туманиться бы перестали.

Сначала я возмущался, вскакивал с места, приказывал Акимовне молчать. Потом мало-помалу привык к ее упорным речам, почти не слышал их, и только спокойно и однообразно отвечал:

– Я никогда не женюсь, Акимовна.

Нельзя же было, в самом деле, объяснять ей мои мысли.

Шло время, мелькали недели и месяцы. Я жил в Погудке в мире моих любимых книг, который заслонял от меня и обветшалые, деревянные стены моего дома, и березовую рощу за тихим прудом, где у берега плескались желтые утята, и сморщенное лицо моей старой няньки.

Была у меня еще одна мечта, одно желание, которое, чем дальше шло время, тем становилось ярче. Но об этом после, тем более, что это желание было очень определенно и реально.

Неожиданное обстоятельство изменило мою жизнь и возмутило мирное течение моих грез.

II

Как-то в середине июня, – а может быть, и позднее, потому что я помню, липы уже начинали цвести в моем саду, – я вышел гулять после обеда. Шел, не замечая дороги, и, наконец, зашел так далеко, что сам удивился и обеспокоился. Место казалось мне совершенно незнакомым. К довершению удовольствия стало сильно темнеть, и пошел мелкий, тонкий дождь. Я не любил дождя – и поежился. Идти назад было жутко. Я только что вышел из леса на опушку и возвращаться под темнеющую сырость черных деревьев мне казалось невозможным. Дождь усиливался, я уже чувствовал простудную дрожь в спине, между плечами, со мной не было даже зонтика.

Я взглянул вперед. За полем, сквозь мутную сеть сумеречного дождя, я различил что-то похожее на церковную колокольню, а поодаль, в лощинке, темнела деревянная кровля усадьбы. Из соседей я не знал решительно никого, не знакомился намеренно, и, хотя с презрительной жалостью думал о любви, на которую способна барышня-помещица, – я, по правде сказать, никакой барышни никогда не знавал и в женском обществе не провел во всю жизнь и часу. Впрочем, робости у меня не было, и, если я так избегал всяких отношений с людьми, – то единственно потому, что ничего от них не ждал, ничего такого, что было бы мне нужно или интересно.

Поэтому я, не смущаясь, направился к домику с деревянной кровлей, намереваясь попросить приюта от дождя и провожатого.

Старенький забор усадьбы был уже близок. Вдруг я заметил в нескольких шагах от меня темную фигуру под широким зонтиком.

– Послушайте, – окликнул я, – извините, пожалуйста, тут можно пройти в усадьбу?

– Да, можно, вон туда, направо.

Я заметил, что говорившая была женщина, скромно завернутая в синий шерстяной платок. Голова не покрыта, гладкие, очень темные волосы спускаются на шею тяжелым узлом. Я подумал было, что это – горничная, но нет: слишком прост и ясен был ее голос; черты кругловатого лица, которое белело под зонтиком, показались мне прямыми, умными и нежными.

– Я заблудился, – продолжал я, приподняв шляпу. – Вечер, идет дождь, я боюсь, что не найду дороги до ночи. Если б в усадьбе мне могли дать провожатого…

Девушка взглянула на меня внимательно.

– Пойдемте к нам. Я из усадьбы, дочь помещицы. Да идите сюда, под зонтик, дайте вашу руку, а то вы совсем вымокнете.

Я провел вечер в большой столовой усадьбы Лужков, за ужином и самоваром. Меня приняли приветливо. Помещица, Вера Ивановна Никитина, произвела на меня очень приятное впечатление сдержанностью и умной молчаливостью; к тому же дочь Варя была на нее необыкновенно похожа, а Варя сразу понравилась мне. Она держала себя просто, часто улыбалась, но не хохотала, и говорила слегка нараспев. Она не казалась слишком молоденькой, ей, вероятно, минуло года двадцать три. Тонкий, но не худощавый стан, покатые плечи были красивы, ясные глаза глядели тепло.

Я уехал только в двенадцатом часу, не веря себя и несказанно удивляясь, что провел вечер с таким удовольствием – среди других людей.

Меня удивило и то, что помещицы меня знали. Варя сразу догадалась, кто я, когда я ее окликнул. Мое затворническое житье было известно кругом; вероятно, и сплетничали про меня, как водится; впрочем, я этим не интересовался. Никитины просили меня бывать у них, но, я думаю, этим бы наше знакомство и кончилось, если бы Варя была менее проста, открыта и настойчива.

III

Прошла неделя или полторы. Я уже стал забывать моих новых знакомых и ту отраду, которую давали мне Варины глаза. Углубился в книги: как раз пришли новые из Флоренции. Средств моих хватало, чтобы позволять себе эти удовольствия. Многие из тех же книг я легко мог доставать и в Петербурге, но не хотел. Я списался непосредственно с флорентийским магазином и получал оттуда все, что выходило по интересующим меня вопросам. По-итальянски я выучился легко и скоро, читал, как по-русски. Давно я уже остановился на пятнадцатом веке и с великим жаром изучал историю искусства, нравов и жизни.

92