Том 4. Лунные муравьи - Страница 56


К оглавлению

56

– А ты как же? Где же ты осталась, Анюта?

– Мне Маша выдала пятьдесят рублей, сундук с моими вещами, подушки… Я переехала в комнату и скоро через знакомых даже урок достала в пять рублей. Но потом мне отказали.

– Что ж, недовольны тобой были?

– Нет, так… Лучше нашли за ту же цену… С виду лучше… Анюта потупилась. Нам всем стало тяжело.

– Ну, а после как, Анюта? – спросила ее мачеха. – Трудно уроки было доставать?

– Какие уроки! Я и ходить перестала по публикациям. Зачем меня возьмут, когда на мое место двадцать пойдут и не такие, как я?.. Потом я уже не уроков стала искать… Хоть бы в горничные взяли… Скрывала свой диплом. Да и в горничные не берут ни за что. Один раз пришла я наниматься, выходит барыня, разодетая. Взглянула на меня и говорит: «Нет, милая, вы нам не годитесь». Потом при мне же обращается к мужу: «Моп Dieu, comme elle est laide!». У меня кровь в голову бросилась. «Сударыня, – говорю ей, – будьте осторожнее, многие и кроме вас знают по-французски!» – повернулась и вышла. Что делать было? Шить? Да кому мое шитье нужно? Разве меня учили? Я и вышивать начну, так кресты в разные стороны делаю. Позаложила платья свои, потом в угол переехала. Куда ни ходила – нигде не берут. Я и диплом, и рекомендации, и свидетельства даже докторские показывала – ничего никому от меня не нужно. Не нужно, да и все.

– Ну, а Маша? Вернулась? Ты была у нее?

– К весне только вернулась. Без бабушки. Я приходила к ней. Она очень сожалела, пять рублей из своих дала и обещала известить, когда приедут отец с матерью.

– А знакомые твои? Горляковы, например?

– Что ж они могут? У них у всех свои заботы. И я понимаю, разве им приятно у себя принимать так одетую, как я теперь? Могут подумать Бог знает что… Маша даже не советовала ходить ради папы и мамы.

– Ну, как же ты жила?

– А вот все хуже. Одно время на конфетной фабрике Абрикосова работала. Поденно ходила, случалось. Только ведь меня стирать не учили – трудно мне это, летом разве. Ходила огороды полоть за Яузу. Так все и жила. Потом переселилась в Сокольники, углы одна женщина отдает… Вот где скверно, я вам скажу! Кабы не дешево… Срам, рабочие, какие-то проходимцы в углах, пьяные… Сколько я стыда вынесла!.. Только вы не думайте чего-нибудь, – прибавила она поспешно и даже с гордостью. – Спросите там любого, всякий скажет, что Анюта курносая – честная… Мало ли их, дряни, подъезжало!.. Им что!.. А только я не такая, как они, иначе воспитана.

Вдруг она остановилась, на глаза набежали слезы.

– А помнишь Георгия Даниловича, Маня?

– Маремьянца? Еще бы! А ты не забыла? Где он? Ты его видела?

Анюта покачала головой.

– Не видала. Разве ты не знаешь, он в Петербурге живет, богат стал, женился… Мне случайно сказали.

Она замолчала. Мне вспомнились огненные глаза доктора, его «скромность» и все прекрасные качества… Они были награждены.

– Я его всегда, всегда любить буду, – настойчиво проговорила Анюта, – всегда!

Она вдруг всхлипнула и уронила голову на колени. Мачеха поспешно встала и ушла с балкона. Я осталась одна с Анютой.

– Маня, ты не сердись, что я к вам сюда явилась, – сказала Анюта, помолчав. – Я как узнала, что вы тут, не могла утерпеть… А я уйду скоро…

Я принялась уверять ее, что мы ей рады и хотим, чтоб она дольше осталась. Анюта вздохнула.

– Я только пока место на фабрике откроется, – сказала она. – Теперь у меня совсем ничего нет. Весной брат на службу определился, на железную дорогу. Женился и уехал. К свадьбе отец с матерью писали, что приехать не могут, а что этою осенью приедут… Вот бы их повидать!

– А эти четыре года они не были? Анюта опять вздохнула.

– Нет.

Вечером, когда я уходила спать, мачеха сказала мне тихо:

– Вот, дочка, каковы родные отец с матерью!

Я ничего не ответила и крепко поцеловала мою не родную мать.

XI

Анюту мы одели с помощью моих платьев, ботинок, белья кое-какого. Сначала я краснела, предлагая ей ношеную кофточку, но она взяла с такою радостью и так просто, что я сама обрадовалась.

Переодетая, повеселевшая Анюта все больше и больше напоминала мне прежнюю беззаботную пансионерку. Правда, у ней очень изменились манеры и язык. В движениях иногда замечалось ухарство. Но, сказав какое-нибудь резкое, «сокольничье» слово, – как мы называли, – она сама конфузилась, стихала и просила извинения.

Дни она проводила за бесконечными рассказами. Доктор Георгий Данилович сделался для нее какою-то святыней, она даже и говорить о нем не любила; но о прежней жизни своей, о вечерах и танцах вспоминала с наслаждением, увлекалась описанием своего последнего платья, которое потом заложила жидовке за два с полтиной, радостно мигала круглыми глазами, и я видела в ней ту же легкомысленную Анюту.

Но я больше расспрашивала ее о Сокольниках. Что это за женщина, у которой она живет?

– Настасья Ивановна? Она, знаешь, очень добрая, только грубая, конечно. Четыре угла отдает. Вот история-то раз вышла! Я с Настасьей Ивановной откровенна, рассказываю ей все, про Машу, про брата, про всех… А этот пьяница, Антон Антонович… впрочем, ведь ты его не знаешь, – это так, прощелыга, молодой совсем, болезненный и спившийся, – так он из своего угла все слышал. И, можешь себе представить, написал письмо от моего имени к Маше, просит рубль, будто я больная лежу, и сам же к Маше понес. Маша, добрая душа, не обратила внимания на почерк (а он ловко так написал: «А брату поклонись, а Лизу, невестку, поцелуй») – дала рубль. Через неделю этот мошенник – опять. Только Маша уж не дала, а по почте мне написала, что не имеет возможности. Тут я и узнала. Маня, как мне обидно было! Плачу-разливаюсь в своем углу, а этот черт хохочет. Настасью Ивановну угостил, – она на меня же напала… Настасья Ивановна – добрая, только пьет, конечно, и, когда выпьет, бывает грубая.

56