– Ни-ни, не выпивши! Скандальчик тут у нас, конечно, вышел, ну и ничего бы, а Ванька, точно его разорвало, как хлястнет! Ножик, между прочим, обнаружен был… Да черт с ним, с дьяволом, совсем, – прибавил Выкрест, внезапно озлобившись, – других бы кого не запутал, матери его…
– Ну ладно, прощай, – сказал я. – Одурели вы все давно, ну и пропадайте!
– Да это верно, что одурели. Но я, извините, как вы всегда были столь любезны… Я ведь разговор понимаю. Катькой вы Каменной интересовались для наблюдения… А теперь вот эти две девчонки облопались.
– Что вы городите? Какие еще девчонки? Подите лучше, выпейте, так и быть. А я домой собрался.
– Благодарю вас, – с достоинством произнес Выкрест, пряча рубль. (Деньгами я их не баловал, но уж пусть, на прощанье.)
– Чувствительно благодарю. А девчонки это верно. Дашка да Варька. На извозчика сели, да и опорожнили. В Обухов-скую так прямо их извозчик и повез.
– В Обуховскую?
– Да куда ж их еще? Не во дворец же везти?
Идиотски захихикал. Я круто повернул от него. Так вот кто «неизвестные девушки» в газете! Варя и Даша, глупенькие и веселенькие, как воробьихи! Да какие там воробьихи! Из муравьев они лунных. «Вдруг» – что-то неприятно, «вдруг» – на гривенник эссенции и «вдруг» – выпили. А потом… «Больно, но хорошо!» – как говорила Люботинкина сестра «уж после причастия». Подвернулась лапка и хрустнули крылышки.
Несвежий, оттепельный ветер захватил мне дыханье. Я переждал – и пошел опять.
27-го ноября, 3 часа ночи
Кончено. Пусть последним днем этого моего дневника будет сегодняшний день, когда я ездил в Обуховскую навещать веселеньких моих муравьих. И когда я понял последнее, что мне следовало понять. Закрывайся, тетрадка! Валяйся где хочешь! Ты мне больше просто не нужна.
Узнать о девчонках в этой проклятой больнице было не легко. Но я заупрямился. Решил, что непременно добьюсь. Занятым людям надоел. И когда уже добился – увидел, что, в сущности, можно было и не узнавать.
Мне сказали, что Даша умерла вчера, а Варя уже сутки без сознания и умрет скоро. Предлагали войти к ней, но я не пошел смотреть на Варю без сознания.
Вернулся домой и вот сижу в своей привычной комнате, с привычными бумагами и книгами, с зеленой лампой, которая всегда немножко пахнет керосином.
Лунные муравьи… А почему не сразу пришло мне в голову (теперь только пришло), что и я тоже, что и я сам – лунный муравей? Ведь для меня – это и есть самое важное. Теперь-то я понимаю. Понимаю, что и не могло быть иначе. Ведь и я удушен тем же удушьем, отравлен тем же прозрачным, невидным и злым газом, который наполз на мою землю и обратил людей, – исподволь, – в хрупких, валких, нежных муравьев. Мы все не думаем о смерти, не видим ее, – потому что слишком она близко, слишком – вот она.
Убьют, толкнут, удавят, – убьемся, натолкнемся, удавимся, – все равно мы умираем, и все одно и то же «в смысле результата», как говорил Иван-Хан. И самому убить можно, чтобы награбить сто копеек (1 рубль), да пропить. Опять «результат один», потому что смерть же, и твоя же, в конце концов. Так и пойдет трупик на трупик, горкой: валялись же муравьи один на другом в лунном подземельи. И пусть.
Я тоже нисколько не думаю о смерти, живу себе спокойно. Но вспоминая – вспоминаю, как я был человеком. Могу, пожалуй, проследить, когда именно началось это мое (наше) превращение. Да, да, вот когда кончались «переворотные» годы. Они кончались, а превращение начиналось; ведь тогда-то и поползли первые струйки ядовитого газа. Я прежде не любил вспоминать этих годов, времени, когда я еще был человеком, – но раз уж я понял и покорился муравьиное™, то можно и вспомнить.
От равнодушия я не верю в возможность спасения, – изменения. Ведь какая сила дыханья нужна, чтобы сдуть тяжкие пары, чреватые ядом; ведь приникли они к земле нашей близко, тесно, цепко. Божье разве дыханье сдуло бы их, смело, очистило смертно-затихшую землю… Божье разве.
Я не помышляю убивать себя. Ведь мне живется спокойно. Однако на всякий случай, чтобы после уж не возиться, я выдвинул из-под кровати запыленный ящик фотографических принадлежностей и нашел баночку с миндально-белыми кристаллами.
У меня есть коробочка с облатками пирамидона: принимаю, когда голова болит. Так вот я и придумал: расклеить одну облатку, пирамидон высыпать, а положить туда этого… белого, растерев предварительно кристаллы в ступке. Облатку я опять заклеил. На ней чернилами поставил крестик и положил ее с краю, чтобы еще не ошибиться как-нибудь, Боже сохрани. Я не собираюсь отравливаться, да еще случайно.
На дворе, кстати, подмораживает… Вот не знаю, как я перенесу следующую оттепель. Для моих муравьиных сил это слишком. Хорошо, если не будет оттепели. А вдруг – будет? В декабре? В январе?
Ну что ж, тогда облатка с черным крестиком. «Хорошо…» и не больно даже.
Милые сестры Катя, Даша, Варя и другие, кухарки, проститутки, курсистки, невесты, любовницы, матери и старые девы, – милые братья, полковники, механики, рабочие, судебные пристава, студенты, революционеры, правоведы, редактора, гимназисты, и вы, штукатуры с рублем, и бунтари, и экспроприаторы, и губернаторы, – все поконченные и сами с собою покончившие, все удавленники, утопленники, отрав-ленники, зарезанные и разорванные, братья мои, тени смертные – ждите меня! Я – ваш, я – как вы. Подует гнилой ветер с гнилого моря, захлюпает коричневая петербургская грязь под моими муравьиными ножками, – и они заплетутся, и я упаду и хрустну, как вы упали.
До свиданья, милые… до первой оттепели.