Не как «старшая», не как строгая мамаша или классная дама отнеслась Савина к молодым членам нового кружка. Над пресловутой «безнравственностью» пьесы она просто посмеялась, – не без ехидства… Роль, которую она взяла в пьесе – была небольшая, всего в одном действии; но Марья Гавриловна захотела ее сыграть, захотела, чтобы пьеса шла.
И пьеса пошла.
Ранее лишь мельком мне приходилось встречаться с Савиной. Тем отчетливее я помню наши свидания последнего года (ее последнего года!) у нее и у меня, иногда с Мейерхольдом, иногда наедине. Она была мне интересна, как самая живая, правдивая, новая книга. Мне вечно хотелось свести ее с разговора о моей пьесе на разговор вообще, хотелось, чтобы она судила, рассказывала, жила, как она есть… Ведь она сама была – чье-то великолепное художественное произведение.
Ко всякой своей работе Савина относилась с тщательной внимательностью, с громадной требовательностью. Мое авторское хладнокровие и постоянное: «Как хотите, Марья Гавриловна!» несколько сердило ее. Ведь это же моя первая пьеса! Артисты – не писатели, и не знают, что суровая писательская школа основательно излечивает от всяких нервных и самолюбивых волнений.
С Мейерхольдом Савина серьезно поспорила как раз относительно своей роли в «Кольце». Что эта самая особа, дрянь или не дрянь? Меня призвали быть третейским судьей. Мейерхольд, по-моему, был правее. Но мне не хотелось их судить. Пусть Савина создает тот образ, который видит; она создаст его художественно.
И вообще принцип мой был – как можно менее мешать. Полная свобода и доверие… к доброй воле артистов. И опытных, и неопытных… Неопытным поможет Мейерхольд, а ему то уж дана была свобода абсолютная, вплоть до любых изменений текста.
Репетиции шли спешно и неправильно, как всегда в Александрийском театре. Я, впрочем, мало в этом смыслю и одинаково удивляюсь: и артистам Художественного Театра, еще не заучившимся после 210-й репетиции, и александрийцам, отлично порой играющим после десятой.
Мне удалось видеть только одну репетицию, и ту без второго акта (Савинского), дней за десять до представления.
Мы поехали в театр часов в 10 вечера, вдвоем с А. А. Блоком (пьесу он, конечно, знал раньше, и она ему была приятна).
По дороге вспоминаем «Балаганчик» на сцене Комиссар-жевской, под режиссурой того же Мейерхольда, лет десять тому назад.
– Вы были довольны своей пьесой? – спрашиваю. – Вам доставляло это удовольствие?
– Нет.
Блок говорит мало, но всегда очень определенно.
Тихая репетиция в пустом полутемном театре – приятное зрелище, спокойное. Все не налажено, все не так, – но видишь самую работу налаживанья, видишь умелых людей, и очень любопытно наблюдать.
Впрочем Ю. М. Юрьев, игравший дядю Мику, уже сразу был, «налажен». Он вовсе и не играл, просто себе ходил дядей Микой, – и кончено. Я думаю, редкий автор видел на сцене такое совершенное воплощение задуманного образа, как я – в дяде Мике – Юрьеве. Таким он был и на спектаклях. Не слишком ли молод? – говорили иные. Нет. Будь он старше – это уж был бы не дядя Мика, не настоящий.
Плохо налаживалось самое «Зеленое Кольцо», сцена собрания: «Смотрите как они ничего не понимают, – шептал мне Блок. – Они даже не понимают прямого смысла слов, которые произносят. И оттого – ни стать, ни сесть…»
Мейерхольд видел не хуже Блока. И после этой сцены собрал в фойе молодежь (подлинную молодежь, иные еще только школу кончали). «Вы поймите, – взволнованно убеждал он молодых артистов, – вы поймите, что центр этой сцены – „вместе“. Каждый должен чувствовать себя живой частью одного живого целого. И все время тут же присутствует это „целое“. Двигайтесь, путайте, перебивайте друг Друга, но слушайте не себя, а всех других. Никакая путаница не страшна, если вы будете помнить вот это „вместе“, вот эту живую, все время действующую в вас и среди вас, – общность…»
Я не помню точных слов и всей технической стороны речи Мейерхольда, но суть ее, здесь переданная, была именно такова. И лишний раз убедила меня, что Мейерхольд знает – пусть недостаточно в пьесе выявленный – центр «Зеленого Кольца», его секрет: радость совместности.
Уже на генеральной репетиции, в артистических коридорах, никого нельзя было узнать: казалось, это все настоящие подростки. Смолич точно родился гимназистом «с серьезным будущим». Цыбастой, несложившейся девочкой смотрела Ро-щина-Инсарова. А про Домашеву подлинные гимназистки, мои приятельницы, подлинные участницы одного из подлинных «Зеленых колец» – спрашивали после спектакля: «Ведь Домашевой не больше же пятнадцати лет? Как же она уж актриса?»
Немного остается прибавить к моим «воспоминаниям». Первое представление состоялось 18-го апреля. Пьеса прошла так же, как прошли и проходят все другие. Так же давала она полные сборы, – со времен войны все пьесы дают полные сборы… Так же и бранили ее, – газеты вечерние, газеты утренние, – как всякую другую. Однако нет: бранили хуже другой. С раздражением, напомнившим мне первый, частный, отзыв старых литераторов. Только насчет «безнравственности» не догадались. В голову, должно быть, не пришло. Уж очень далекими от «безнравственности» вышли «дети» Мейерхольда.
Не критика пьесы (дело обычное), – но именно эта нотка раздражения особенно любопытна. Опять «старые» – начальники, родители, воспитатели и вершители, – рассердились на дерзкую молодежь. Молокососы, читающие Гегеля! Еще лезут «с милосердием»! Не милосердие ваше нужно: послушание.
Да и нет вовсе таких «молодых», успокаивает себя дальше самодовлеющая старость. Все одни выдумки. Все пока обстоит благополучно.