Том 4. Лунные муравьи - Страница 118


К оглавлению

118

Не последние были эти россказни отца Нафанаила и добродушные наставления «дурашке» Васе. Не наставления, впрочем, а скорее какие-то утешения: ничего, мол, дурачок, ты проси, – тебе разуменье, насчет соблазнов, и будет дадено.

Лето прошло; и такое – уж не вернулось. В январе прокурора перевели в Петербург. Дом-усадьба, сад с речкой – опустели. А потом пришла беда – война. И потянулись годы, один другого темнее, один другого страшнее… Сколько их минуло? Четыре? Пять?


Опомнился – все там же: темно, холодно, больно, страшно. Еще как будто холоднее, страшнее, потому что тишина. «Ранен я», – подумалось. «Бросили, подлецы». Захотел шевельнуться, но громко застонал от боли и замер, как лежал, на спине.

Лежал низко, голова совсем в снег угрузла. Сбоку он, взрытый, нависал заледеневшими кучами; и Вася, бывший студент, ныне раненый красноармеец, ничего сбоку, кроме синеющего снега, не видел. Но вбок смотреть было и трудно, головы не поворачивая. Прямо – удобнее.

А прямо и выше было что-то и темнее, и синее снега. Посередине этого синего куска была точно золотая дырочка; по краям она шевелилась, тихонько трепетала. Вася долго-долго смотрел, потом подумал: «это звезда», – подумал со странным каким-то равнодушием. Он уже перестал чувствовать холод, все увеличивающийся; цепенел в нем, будто замерзая, и страх. Лежать так неподвижно, все так, все так, навсегда. Тихо погасли мысли…

Вдруг что-то большое, черное, наклонилось сверху, заслонило звезду, и сейчас же такая невообразимая, разрывающая тело, боль схватила, что он едва успел вскрикнуть, – и все провалилось куда-то: и боль, и он сам.

Но вот опять… Открыл глаза: темно, холодно, больно, лежит на спине, как лежал, – а что-то изменилось. И холод чувствует. И снег не синеет сбоку. И звезды нету.

Медленно-медленно входило понимание. Ранен был, бросили в снегу… Но сейчас он не на снегу: на подстилке, шинелью укрыт, и будто в халупе, или в палатке: в углу вон огонек светится. Опять попытался шевельнуться – и застонал от боли, закрыл глаза. А когда открыл, увидел над собой незнакомое бородатое лицо. Вдруг вернулся и страх: белым попался!

– Ну-ну, не ворошись, завязано плечо-то, – грубовато сказал незнакомый человек. – Разбередишься. Как тащил тебя оттудова, – крови-то под тобой! Ну да теперь ладно будет. Слава Господу, аминь теперь.

– Вы меня… Я у белых?

– Чего там, белые, серые… Вот скажу батьке, так узнаешь. Спи-ка лучше. Либо постой, дурашка, испей вперед горяченького, я сейчас…

Снова все будто провалилось. Но откуда-то, как из тумана, медленно начало выплывать что-то старое, древнее, словно уж нездешнее. И когда бородач в военной куртке принес дымящуюся кружку, бывший студент Вася в полусне проговорил: «отец Нафанаил».

Лицо бородача расплылось улыбкой.

– Ишь, признал, дурашка! А я тебя – уж тут, уж как сюда притащил. Я, после дела, все иду глядеть, не жив ли кто, из этих, остался. Не подбирают они своих. Не разумеют ничего такого, не дадено. Вот, ныне, – какая ночь? Ныне звезды играют, на земле мир, в человецех благоволение. А заместо того, в самую звезду, прибегли, бац-бац, набили кого ни попадя, покров земной осквернили, вот те и человецы. А эти и своих побросали. Не разумеют, вражьи дети.

– Плевелы? – слабо улыбнувшись, сказал Вася, опять точно во сне, точно не сам сказал.

– Какие там плевелы! – ничуть не удивился бородач. – Люди, человеки, в соблазн впавшие, вот кто! У тебя-то у самого спросить, нешто ты ведал? Господи-батюшка, широко ныне соблазн раскинулся, до самых до Божьих путей. И на мою долю хватило. По мне, что ли, с винтовкой на людей смущенных идти? Ну нельзя тоже. Не своя обида, Царю Небесному обида. Как пошло это Ему надругание, раззор там, убили отца игумена, – я рясу прочь, да к батьке к нашему. Послужу, думаю, на свою долю, а то и кончину приму. Ныне доля моя кончилась. Велел нам батько назавтра – кто куда к границам пробирайся. Ну, мне на Афон есть указание. А там – как Бог еще откроет.

Прибавил, помолчав:

– Папа-то с мамой не живы, чуется мне. Зинку жаль, не пропала бы. А ты как? Неужто – волей?

– Не знаю… – простонал Вася.

Он, действительно, ничего уж как будто не знал, и слова Нафанаила полуслышал, полупонимая. Он только жался, как озябший, очень больной, покинутый ребенок.

– Вы… вы не оставляйте меня, отец Нафанаил, – прошептал он. – С собой возьмите, куда вы… хоть на Афон.

Нафанаил заулыбался, закивал курчавой головой. – Ладно уж, где тебе. Ишь, дурашка, на Афон захотел! Лошадку, санки надо будет назавтра спроворить, вон ты еще какой, пока-то оклемаешься. И то путь не ближний, время студеное, и как Господь даст – беспокойные Палестины. А ты страху не имей! Верному и Бог верен. Достигнем и на Афон… Постой, шинелишка-то сырая, дай свою принесу, посуше.

Принес, укрыл Васю и сказал с жалостью:

– То-то, дурашка. Спи, не бойся! Попадем куда надо. А там, дале, как Бог откроет. Какое еще служение укажет.

Боль затихла. Плыли, качались в дреме Васиной какие-то образы, что-то близкое, и незапамятное вместе. Зеленая звезда щурилась и дрожала перед его закрытыми глазами, – может быть, та, что видел Вася, лежа на спине, в перебудораженном, кровавом снегу? Или та, в давний-давний июльский вечер за рощей взошедшая, над речкой? А может быть, и просто чудилась она ему, потому что из уголка халупы, где огонек мерцал и возился отец Нафанаил, доносилось чуть слышно низко-рокочущее пенье и слова:

«…Волхвы же со Звездою путешествуют…»

[1933]

Сережа Чагин

118