Она не любит Наташу. А меня? Что она думает? Почему не скажет, если не любит?
Но я ее не спрашиваю. Боюсь и ответа ее, боюсь и того, что она не ответит. Никогда ведь она ничего не говорит мне.
Шло все хуже и хуже. Скверная погода, ветры и дожди окончательно запирали нас в комнатах, друг около друга. Наташа капризничала, кашляла. Лида уходила к себе, в самую маленькую комнатку, и лежала там часами на постели молча. А выйдя к нам, ко мне или к Наташе, раздражалась из-за пустяков, и раздражение у нее было самое неприятное, холодное. Раз она при мне резко, почти грубо оборвала Наташу. Девочка заплакала.
– Оставь ее! – крикнул я на Лиду. – Как ты смеешь! Лида молча повернулась и ушла к себе. Заскрипела кровать. Легла, значит.
Целый вечер прошел, томительный. Когда успокоилась и заснула Наташа, я пошел к Лиде.
Темно. Тихо. Я нащупал маленькую лампочку, зажег ее и присел на край постели.
– Ты спишь? Лидуся!
Я шептал, чтобы не разбудить девочку в соседней комнате. Лида обернулась ко мне, глядела спокойными и ласковыми глазами.
– Прости, Лидуся… – начал я. Она приподнялась и села.
– Ну, что ж… Ники, а я думаю поехать.
– Ты? Куда?
– Думаю поехать. Наташа почти совсем здорова. Ты лучше справишься. А я устала. И ветер этот меня утомляет.
– Устала? – повторил я растерянно. – Но ведь мы еще два месяца…
– Через Берлин поеду, на Петербург. Через Берлин прямее. Ты как думаешь?
Я хотел опять спросить, да что же это такое? Что между нами? Зачем она от меня уезжает, или зачем мы живем с ней вместе? Что она думает? Ведь надо же сказать. Надо же спросить. Мы живем плохо, и все хуже и хуже, и неизвестно, кто виноват, но отчего? Как помочь? Или нельзя помочь?
Лида смотрела на меня ясно и шептала:
– Значит, завтра… нет, послезавтра. А вы через два месяца. Хорошо?
Все было не хорошо, а плохо. Но удерживать я ее не мог, – жить так, как мы жили, было хуже всего.
И опять ничего я ей не сказал, не спросил. Ясные глаза ее точно отталкивали всякий вопрос. Я чувствовал, что он останется без ответа, повиснет, шепотный и жалкий, в воздухе.
И она уехала, а я остался вдвоем с Наташей. Легче было жить как будто, и девочке моей легче, но я жил внутренно тяжело, растерянный и точно под невидимой подушкой. Она душила меня, а я не мог и откинуть ее, она была – непонятность, неизвестность.
Главное… – или это не главное? – ждало впереди.
Мы с Наташей, немного окрепшей, вернулись в Петербург незадолго до Рождества.
От Лиды за все время было две-три открытки. «Не умею писем писать»… Да, признаться, и я писать ей тоже не умел. Порою хотелось, не словами, так в письме, что-то объяснить, спросить… А вспомнишь, кому пишешь, вспомнишь ее глаза, ее ласковое ответное молчание, и нет сил; царапаешь условные приветы, да о погоде, да как-то ненужно и неловко: «Не скучай…»
Санки, легкий морозец, на улицах уже предпраздничная суета. Мне стало весело, и Наташа радовалась родной зиме. Телеграммы о дне приезда я не послал, – зачем Лиде тащиться встречать? Лучше дома.
Вот и широкие, белые линии Острова. Вот и наш дом.
Нам отперла, и не скоро, толстая кухарка Васса.
Закричала с изумлением, которое и меня привело в изумление.
– Господи, барин с барышней! Да как это так! Ах ты, Господи!
Захлопотала с вещами. Я вошел в комнаты. Мебель в чехлах, пыльно; и холодновато, точно не топили.
– Васса, да ведь вы же знали, что я на днях буду! Барыня дома? А Феня где?
Васса глядела на меня с недоумением.
– Феню, уж почитай месяца два, барыня взяли. Сряду, как приехали, и взяли.
– Куда? Барыня-то где? Дома?
– Дома, должно, где ж им быть. Давно не заходили, вот и письма им какие – я на буфет в столовой кладу. Не велели отсылать. Я, говорит, Васса, либо Феню пришлю, либо сама как-нибудь.
Я увидал на буфете две моих открытки, одну с извещением о приезде.
– Значит, барыня и не жила тут? – спросил я странно.
– Нет, они у себя, зачем же. На Сергиевской, что ли. Феню зашли, взяли, потому чего ж ей даром при пустой квартире жить. Эко дело, а мне и не знатье, что нынче барин с барышней будут!
Она затопила печи, принялась варить кофе. Голодная Наташа закуталась в платок, вяло ходила по неубранным комнатам.
Когда я понял, в чем дело, – я даже рассмеялся. Да с чего я вообразил, что Лидуся будет жить в моей квартире, одна, а не «у себя» на Сергиевской, около матери? Прежняя голубая квартирка ее, где она, действительно, «у себя», – свободна. Взяла Феню, горничную, и живет. Ведь это же естественно, это просто. Она не писала об этом, думая, что я ничего другого и вообразить не могу. А я вообразил. Для меня, значит, естественно неестественное. Мне больно, что Лида поступает просто, я хочу каких-то непростых вещей. От природы, что ли, я глуп? Или только… люблю ее?
В этих бесплодных мыслях я как-то оцепенел на весь день и даже не двинулся, чтобы черкнуть слово Лиде о нашем приезде.
К вечеру в доме немножко наладилось. Васса призвала на помощь беременную швейцариху; пообедали, Наташа рано легла.
Я подумал: зачем писать? Лида, наверно, живет не у матери, а именно в голубой квартирке своей. Туда я и сам могу поехать. Отчего не поехать?
Отправился. Темный, знакомый дом на Сергиевской. Как я давно здесь не был! Думал, что и никогда не буду.
Молча пройдя мимо важного швейцара, я поднялся во второй этаж.
Феня, принаряженная (никогда она у нас таких фартуков не носила!), изумилась не хуже Вассы.
– Ах, барин! Да когда же изволили приехать? А барыня в театре, вот беда!