– А ты любишь? Любишь меня?
И на него никогда она не отвечала прямым словом. Нежно смеется, нежно глядит в глаза:
– Люблю? Да нисколько! Вот выдумал! Терпеть не могу! О себе, о том, как она жила до меня, тоже не рассказывала.
Странно подумать, но я ровно ничего не знал ни о ее муже, ни о том, как она жила с ним, как разошлась. Все, что знал, – смутно слышал от других. Как-то, в кабинете, у камина, в один из самых наших близких, хороших вечеров, я ее стал расспрашивать; открытости какой-то хотелось, еще большей близости.
Лидуся долго отшучивалась, потом, не переставая улыбаться, сказала:
– Да я не знаю, Ники; я не помню. Было просто. У меня всегда просто.
– Что же просто?
– Все просто. Вот я теперь с тобой, это тоже просто. Ты меня любишь, я тебя целую, потому что нам так хочется, потому что надо целоваться, когда влюблены. Разве это не просто?
Должен был сознаться, что просто, хотя и видел, что она уже опять куда-то свела разговор в сторону. Сказал невольно:
– Ну, теперь ты со мной… Любишь. А потом разлюбишь? Вышло очень глупо, но она проговорила с невинностью:
– Разлюблю? Почему бы мне перестать тебя любить? Нет, я всегда буду… всегда буду хорошо к тебе относиться…
Привыкнув к ее малословию и сдержанности, я и от этого уже был в восторге; в первый раз сказала, что не разлюбит, чего же еще!
Это Лидусино малословие, которое меня огорчало, стало мне нравиться. То есть я понял, что оно мне всегда в ней нравилось. Заставляло ценить редкие ее обмолвки и делало ее всегда загадочной, неизвестной, хотя она и говорила о своей простоте. Я понимал, что не понимаю ее, и мне это нравилось. Я, впрочем, ее любил; оттого все и нравилось.
Пять лет прошло. Целых пять лет. Наши отношения изменялись непрерывно, не останавливаясь, текли, как протекает вода в реке. Не слишком тиха была река: я не видел изменений. То есть мог не видеть при желании.
Время любовничества прошло, мы стали спокойны. Нежность моя к Лиде как будто возросла. Я любил в ней жену. Своего, навеки близкого человека; а она… вот об этом-то я больше всего избегал думать, но порою невольно думалось, – она так и осталась немножко «гостьей» у меня, в моей квартире, которую не любила, о которой не заботилась. Ко мне привыкла, нежно заботилась о моем здоровье, ухаживала, когда я был нездоров, – но и это делала как-то неуловимо-странно, скорее как сестра, – не как жена. Была у меня, со мной, – и ни капельки не у себя.
«Она уж такая, – думал я. – Она не мать, по природе не жена, ну и не хозяйка – нигде». Однако, ведь я помнил: в своей голубой квартире, прежде, давно, она была чуть-чуть другая, – именно у себя.
«Какая тонкости психологические! – сердился я внутренно. – Это я все сам себе выдумываю».
Но невольно я стал замечать, что Лидуся чаще уезжает из дому, – к матери, – дольше у нее засиживается.
Спросил как-то:
– А что, твоя мать все там же? И твою бывшую квартиру не сдала?
– Мою? Нет, у нее там отдельная приемная. Зачем же? Лида скучает. Да и как не скучать? Никого не видит, живем мы тихо. Если бы не к матери, ей бы и выехать некуда. Наташа…
Вот Наташа-то, дочка моя, была первой причиной, заставившей меня оглянуться, подумать, заметить громадные изменения в жизни нашей и в Лиде. Тихие изменения, – и такие коренные.
Лида возненавидела Наташу. Да, да, незаметно любовь ее к ребенку превратилась в ненависть. Я оцепенел, когда впервые сказал себе ясно, что это так. Неужели?.. Да, она любила девочку, моего ребенка; а теперь она не любит, это для нее чужой ребенок, дочь чужого. Я – чужой. Что это такое? Когда случилось? Как я не заметил?
Наташа выросла, но осталась такой же неприветливой, некрасивой девочкой; к тому же была слаба и болезненна. Я учил ее сам, дома, ходила еще учительница. Люблю ли я дочь – я сам не спрашивал. Она просто была для меня – кусок моего сердца. Все равно, какая она, – я, и это кончено, а любовь ли это – не знаю.
Когда Лида кричала на девочку, несправедливо раздражалась или холодно не замечала ее, мне было больно физически, точно я палец в дверях прищемил.
И все чаще бывало мне больно.
Раз, вернувшись с лекций, я застал такую сцену.
Лида, со спокойным лицом, но с холодными, будто стеклянными, глазами сидела в столовой у окна. Наташа – посреди комнаты, высокенькая, неожиданно злая, топала тонкими ножками в черных чулках и кричала:
– Ты не смеешь… Не смеешь… Никогда этого не будет… Папа не согласится! А если ты все-таки… я себя убью.
– В чем дело? – закричал я, похолодев. – Наташа, детка моя, о чем ты?
Наташа не бросилась ко мне, а вся съежилась, закрыла лицо руками и убежала из комнаты.
– Лида, что такое? Что же ты молчишь? Что у вас произошло?
Лида перевела на меня свои стеклянные глаза.
– Да ничего. Ты не волнуйся, пожалуйста. Тебе вредно.
– К черту мое волнение! Я хочу знать, что ты говорила девочке?
Лида пожала плечами и лениво поднялась со стула.
– Она делается маловыносима, твоя дочь. Право, ее следовало бы отдать в закрытое заведение, в хороший институт. Дисциплина – великая вещь.
– В институт Наташу? Больную, такую, как она? Лида, опомнись. Это ты ей и сказала?
– Вовсе она не так больна. А общество сверстниц ей было бы очень полезно. Впрочем, Ники, это твоя дочь, твое и дело. Я только даю совет, и очень разумный, серьезный.
– Да что она такое сделала?
Лида опять пожала плечами. Направилась к дверям.
– Скучно, Ники! Что сделала? Ничего не сделала. Достаточно видеть ее постоянно, в мелочах ее характера… Да делай, как знаешь. Свое мнение я тебе сказала.