Автомобиль дяди Феди полон цветами; и на цветы сегодня глядит старый художник с капризной грустью. К чему цветы? Сегодня бы елку, остро пахнущую снегом, воском и хвоей, сегодня бы не голубые разводы морской глади под скалами, а ледяной оконный узор.
Сегодня там, дома, Рождество. Но елки нет, и дядя Федя везет цветы.
Три любви у дяди Феди в жизни… Картины, работу свою – не считает: работа – сама жизнь, кусок его жизни. Любовь – не то.
Три любви: Костю любит; потом снег, зиму, природу северную; и любит, наконец, – по-дилетантски, но страстно, – логику, философию, метафизику, всякое объективное размышление, хороший разговор.
Беспрестанно одна любовь сталкивается с другой. Тогда приходится выбирать, жертвовать. Тогда видно, что они не равны, что первая любовь – Костя – действительно первая и главная, самая большая.
Вот и теперь дядя Федя отдал Косте родное, северное Рождество, ради свиданья с ним приехал в южный приморский город, в свободную и чужую страну; сейчас к нему, Косте, и направляется он по белому шоссе. От гостиницы дяди Феди до маленького местечка, где теперь живет в белой, скромной вилле Костя с женой и товарищами, всего каких-нибудь минут сорок езды.
Костя не сын, только племянник, но ближе сына. С пяти лет он рос в доме. Для Машеньки, покойной жены, разве был он не ближе сына?
А сколько перенес из-за него Федор Иванович! Как боялся, как мучился! За кого страдаешь, тот уж этим одним врастает в сердце. Машенька умерла раньше, всего не испытала. У Кости один только и есть теперь дядя Федя.
Костя – революционер. Еще до войны помнит дядя Федя бурные студенческие собрания у них в просторной квартире. Дядя Федя на них не присутствовал, не вмешивался. Знал, что ему самому, по его природе да и по возрасту, это дела чуждые; хорошие, нет ли – что рассуждать? Костя в них.
Выслали Костю. Долгая была ссылка, дядя Федя два раза там Костю навещал. Говорили много, любовно, по душе, – но отвлеченно. Слишком они оба, при любви, уважали друг друга.
А потом что пошло – Боже ты мой. Только урывками, редко и всегда неожиданно, видел Федор Иванович своего Костю. И прощаясь после такого свиданья – прощались каждый раз навек. Слов не было об этом, но зналось.
Теперь Костя живет за границей. Всякий год ездит к нему дядя Федя. Что ж, и теперь, прощаясь, они так же не знают, суждено ли свидеться.
А когда едет Федор Иванович домой, в Россию, – думает в Вержболове с горькой усмешкой: «Еще проеду ли? Ведь с племянником виделся. Они разве станут разбирать? Засадят для порядку, тогда уж не по Костиной судьбе, – по моей не увидимся. Не будь дядей кому не следует».
Но потом добродушно сомневался: «Нет, пустяки. На что им эта старая ветошь? Чего делать-то со мной? Костя бы только… а я уж поплетусь опять… Свидимся, даст Бог».
Последние годы Федор Иванович много читал, размышлял, издали наблюдал и мнения свои имел; видаясь с Костей, разговаривали, но, как прежде, всегда теоретически, отвлеченно. Интересные выходили беседы.
Приехав нынче на Рождество (хотел весной, да Костя дал знать, что лучше теперь), дядя Федя, как и всегда, поселился не у Кости, а вблизи. Уже был раз у них, да коротко, не успел поговорить; а у дяди Феди на этот раз есть одно большое теоретическое недоумение, хочет спросить Костю… Что ж, по логике так выходит, ничего не поделаешь.
Автомобиль нырнул по шоссе вниз, с ревом обогнул нависшую скалу, опять вниз, вот он уже у самого моря, у залива, мягкого, как голубой платок.
– Здесь, здесь!
Белый домик еще белее солнца. В саду, за оградой, кто-то ходит. Отворилась калитка. И звонкий девичий голос – русский голос – крикнул:
– Дядя Федя приехал.
Через полчаса в большой комнате с длинными, как двери, окнами сидели за чаем.
Жарко топится камин: тепло, да не лето. И стол даже подвинули к камину. На столе – что угодно: дядя Федя не одни цветы привез, а всякой «заграничной дряни», как он выражался. Самовара нет, чай терпкий, темный, в чайниках, – что делать. За то и конфекты, и фрукты, и вино всякое.
– Нынче Рождество. Забыли, уж конечно.
– Нисколько, дядя Федя, помним. Чем у нас не пир? – говорил Костя. Он высокий, худой, черноволосый. Глаза у него светлые, но так глубоко запавшие, что кажутся темными.
Человек шесть-семь всех. Некоторых дядя Федя знает по прежним приездам, других нет, а может быть – не узнает. Имен не знает он ничьих, никогда и не спрашивает. Жену Кости, хорошенькую блондинку, с пышными рыжеватыми волосами, зовут Кира. Дядя Федя видал ее еще в Костиной ссылке и любит. Кира, – но давно откликается она на Лизу, Лизавету Ивановну, так что и ее дядя Федя не всегда решается назвать Кирой.
Костя для него Костя. Пусть другие, как привыкли. Да здесь что же, здесь все свои.
Тепло здоровается с дядей Федей какой-то молодой человек в высоких, корректных воротничках. Умное лицо его очень знакомо Федору Ивановичу. Но он не уверен, тот ли это, кого он видел, – Пал Палыч, кажется, – или его брат? Все равно. С Костей – значит, свой.
Скромный старичок, худой, с острой седоватой бородкой, зябко жмется к огню. Кашляет.
«Ведь вот совсем, как я, – подумал дядя Федя. – Даже „дяденькой“ его зовут. А с ними. Вот что значит натура-то другая, биография другая. Что кому дано…»
Поодаль, в кресле, сидела больная девушка. Она завладела всеми цветами и тихо перебирала их на коленях. Руки у нее совсем прозрачные, пепельные косы лежат вокруг головы; улыбается, а видно, очень больна. Дядя Федя помнил ее здоровую. И тогда еще окрестил про себя «христианской мученицей». Очень уж похожа. Она чья-то невеста, теперь невеста-вдова.